Category: религия

Category was added automatically. Read all entries about "религия".

Grace

Николай Гумилев

Слово
В оный день, когда над миром новым
Бог склонял лицо свое, тогда
Солнце останавливали словом,
Словом разрушали города.
И орел не взмахивал крылами,
Звезды жались в ужасе к луне,
Если, точно розовое пламя,
Слово проплывало в вышине.
А для низкой жизни были числа,
Как домашний, подъяремный скот,
Потому что все оттенки смысла
Умное число передает.
Патриарх седой, себе под руку
Покоривший и добро и зло,
Не решаясь обратиться к звуку,
Тростью на песке чертил число.
Но забыли мы, что осиянно
Только слово средь земных тревог,
И в Евангелии от Иоанна
Сказано, что Слово это — Бог.
Мы ему поставили пределом
Скудные пределы естества.
И, как пчелы в улье опустелом,
Дурно пахнут мертвые слова.
Kelly

Разрешите процитировать

В тот день речь шла о четырех видах божественного безумия у Платона и безумии вообще. Он начал беседу с того, что называл бременем эго.
— Тихий настойчивый голос у нас в голове — почему он так мучает нас? — спросил он и выдержал паузу. — Может быть, он напоминает нам о том, что мы живы, что мы смертны, что каждый из нас наделен неповторимой душой, расстаться с которой мы так боимся, хотя она-то и заставляет нас чувствовать себя несчастней всех прочих созданий? Кроме того, что, как не боль, обостряет наше ощущение самости? Ужасно, когда ребенок вдруг осознает, что он — обособленное от всего мира существо, что никто и ничто не страдает, когда он обжег язык или ободрал коленку, что его боль принадлежит лишь ему одному. Еще ужаснее, когда с возрастом начинаешь осознавать, что ни один, даже самый близкий и любимый, человек никогда не сможет понять тебя по-настоящему. Эго делает нас крайне несчастными, и не потому ли мы так стремимся от него избавиться? Помните эриний?
— Фурии, — сказал Банни. Его завороженные глаза были едва видны из-под нависшей пряди волос.
— Именно. Помните, как они доводили людей до безумия? Они заставляли внутренний голос звучать слишком громко, возводили присущие человеку качества в непомерную степень. Люди становились настолько самими собой, что не могли этого вынести.
Так все-таки как же избавиться от этого грозящего потерей рассудка эго, как полностью освободиться от него? Любовь? Но, как, по свидетельству старого Кефала, однажды сказал Софокл, лишь немногие сознают, что любовь — властитель жестокий и страшный. Один забывает себя ради другого, но при этом становится жалким рабом своенравнейшего из богов. Война? Можно забыться в экстазе битвы, сражаясь за славное дело, но в наши дни осталось не так уж много славных дел, за которые стоило бы сражаться
Красота редко несет покой и утешение. Напротив. Подлинная красота всегда тревожит.
<...>
— Но если красота — это ужас, то что же тогда желание? — спросил Джулиан. — Нам кажется, что мы желаем многого, но в действительности мы хотим лишь одного. Чего же?
— Жить, — ответила Камилла.
— Жить вечно, — добавил Банни, не отрывая подбородок от ладони.
Из закутка послышался свист чайника.
Когда расставили чашки и Генри с церемонностью китайского мандарина разлил чай, мы заговорили о безумии, насылавшемся богами на людей, — поэтическом, провидческом и, наконец, дионисийском.
— Которое окружено гораздо большей тайной, чем все остальные, — сказал Джулиан. — Мы привыкли считать, что религиозный экстаз встречается лишь в примитивных культурах, однако зачастую ему оказываются подвержены именно наиболее развитые народы. Греки, как вы знаете, не слишком сильно отличались от нас. Они были в высшей степени цивилизованны, придерживались сложной и довольно строгой системы норм и правил. Тем не менее они часто впадали в дикое массовое исступление: буйство, видения, пляски, резня. Я полагаю, все это показалось бы нам необратимым, клиническим сумасшествием. Однако греки, во всяком случае некоторые из них, могли произвольно погружаться в это состояние и произвольно же из него выходить. Мы не можем просто так отмахнуться от свидетельств на этот счет. Они вполне неплохо документированы, хотя древние комментаторы и были озадачены не меньше нас. Некоторые полагают, что дионисийское неистовство было результатом постов и молитв, другие — что причиной всему было вино. Несомненно, коллективная природа истерии тоже играла какую-то роль. И все же крайние проявления этого феномена по-прежнему необъяснимы. Участников таинств, образно говоря, отбрасывало в бессознательное, предшествовавшее появлению разума состояние, где личность замещалась чем-то иным — и под «иным» я подразумеваю нечто неподвластное смерти. Нечто нечеловеческое.
Мне вспомнились «Вакханки». От первобытной жестокости этой пьесы, от садизма ее кровожадного бога мне в свое время стало очень не по себе. По сравнению с другими трагедиями, где правили пусть суровые, но все же осмысленные принципы справедливости, это было торжество варварства над разумом, зловещий и недоступный пониманию триумф хаоса.
— Нам нелегко признаться в этом, — продолжил Джулиан, — но именно мысль об утрате контроля больше всего притягивает людей, привыкших постоянно себя контролировать, людей, подобных нам самим. Все истинно цивилизованные народы становились такими, целенаправленно подавляя в себе первобытное, животное начало. Задумайтесь, так ли уж сильно мы, собравшиеся в этой комнате, отличаемся от древних греков или римлян? С их одержимостью долгом, благочестием, преданностью, самопожертвованием? Всем тем, от чего наших современников бросает в дрожь?
Я обвел взглядом лица шестерых, сидящих за столом. Кое-кого из современников, пожалуй, действительно пробила бы дрожь. Любой другой преподаватель немедленно кинулся бы названивать в службу психологической поддержки, услышь он, как Генри излагает план наступления на Хэмпден вооруженных античников.
— Для всякого разумного человека, особенно если он, подобно древним грекам и нам, стремится к совершенству во всем, попытка убить в себе ненасытное первобытное начало представляет немалое искушение. Но это ошибка.
— Почему? — спросил Фрэнсис, слегка подавшись вперед.
Джулиан удивленно приподнял бровь. Длинный тонкий нос придавал его профилю сходство с этрусским барельефом.
— Потому что игнорировать существование иррационального опасно. Чем более развит человек, чем более он подчинен рассудку и сдержан, тем больше он нуждается в определенном русле, куда бы он мог направлять те животные побуждения, над которыми так упорно стремится одержать верх. В противном случае эти и без того мощные силы будут лишь копиться и крепнуть, пока наконец не вырвутся наружу — с тем большим разрушительным эффектом, что их так долго сдерживали. Противостоять им зачастую не способна никакая воля. В качестве предостережения относительно того, что случается, если подобный предохранительный клапан отсутствует, у нас есть пример римлян. Римские императоры. Вспомните Тиберия, уродливого пасынка, стремившегося ни в чем не уступать своему отчиму, императору Августу. Представьте себе то невероятное, колоссальное напряжение, которое он должен был испытывать, следуя по стопам спасителя, бога. Народ ненавидел его. Как бы он ни старался, он всегда оставлял желать лучшего. Ненавистное эго всегда оставалось с ним, и в конце концов ворота шлюза прорвало. Забросив государственные дела и поселившись на Капри, он предался дикому разврату и умер безумным, презираемым всеми стариком. Был ли он хотя бы счастлив там, на острове, в своих садах наслаждений? Нет, напротив, — постыл и отвратителен самому себе. Еще за несколько лет до кончины он начал письмо в Сенат такими словами: «Как мне писать вам, отцы сенаторы, что писать и чего пока не писать? Если я это знаю, то пусть волей богов и богинь я погибну худшей смертью, чем погибаю вот уже много дней». Вспомните тех, кто пришел вслед за ним. Калигулу. Нерона.
Он помолчал.
— Гением Рима и, возможно, тем, что его погубило, была страсть к порядку. В римской архитектуре, литературе, законах хорошо видно это бескомпромиссное отрицание тьмы, бессмыслицы, хаоса. — Он усмехнулся. — Понятно, почему римляне, обычно столь терпимые к чужим религиям, безжалостно преследовали христиан. Как нелепо полагать, что обычный преступник восстал из мертвых! Как отвратителен обычай чествовать его, передавая по кругу чашу с его кровью! Нелогичность этой религии пугала их, и они делали все возможное, чтобы ее искоренить. Я думаю, они шли на столь решительные меры не только потому, что она внушала им страх, но и потому, что она ужасно их привлекала. Прагматики бывают на удивление суеверны. Несмотря на всю их логику, римляне тряслись от страха перед сверхъестественным.
У греков все было иначе. Питая, подобно римлянам, страсть к симметрии и порядку, они тем не менее сознавали, как глупо отрицать невидимый мир и древних богов. Необузданные эмоции, варварство, мрак. — Смутное беспокойство проступило на лице Джулиана, и секунду-другую его взгляд блуждал по потолку. — Помните, мы только что говорили о том, как страшные, кровавые вещи могут быть необыкновенно прекрасны? Это очень греческая и очень глубокая мысль. В красоте заключен ужас. Все, что мы называем прекрасным, заставляет нас содрогаться. А что может быть более ужасающим и прекрасным для духа, подобного греческому или нашему, чем всецело утратить власть над собой? На мгновение сбросить оковы бытия, превратить в груду осколков наше случайное, смертное «я». Помните, как Еврипид описывает менад? Голова запрокинута назад, горло обращено к звездам, «так лань играет, радуясь роскошной зелени лугов». Быть абсолютно свободным… Конечно, можно найти и другие, более грубые и менее действенные способы нейтрализовать эти губительные страсти. Но как восхитительно выпустить их в одном порыве! Петь, кричать, танцевать босиком в полуночной чаще — без малейшего представления о смерти, подобно зверям. Эти таинства обладают необычайной силой. Рев быков. Вязкие струи меда, вскипающие из-под земли. Если нам хватит силы духа, мы можем разорвать завесу и созерцать обнаженную, устрашающую красоту лицом к лицу. Пусть Бог поглотит нас, растворит нас в себе, разорвет наши кости, как нитку бус. И затем выплюнет нас возрожденными.
— Это, на мой взгляд, и есть страшный соблазн дионисийских мистерий. Нам трудно представить себе это пламя чистого бытия.
<...>
«В красоте заключен ужас. Все, что мы называем прекрасным, заставляет нас содрогаться».

Донна Тартт

"Тайная история"

Collapse )
Grace

Русская поэзия: Дмитрий Тонконогов

Сестры

Чупати Марья, урожд. Будберг, вдова капитана,
Эриксон Констанция, дочь поручика,
Собирали чернику, одну в рот, другую на донышко стакана
И попали под дождь волею случая.

Смирнова Олимпиада, дочь титулярного советника,
Николенкова Прасковья, сердобольная сестра,
Разговаривали, держась за доски штакетника,
И умолкли, увидев пролетающего комара.

Уман Тереза, дочь мещанина,
Феоктистова Клеопатра, сиделка,
Перелистывая репродукции неизвестных художников,
Обратили внимание на картину,
Где впивается в небо непонятная стрелка.

Смирнова Марфа, дочь умершего провиантского комиссионера,
Краузе Юлия, дочь почетного гражданина,
Слышали, что наступает новая эра,
Безрыбья, механизмов и пластилина.

Дружинина Марья, дочь коллежского регистратора,
Благовещенская Анастасия, дочь священника,
Не догадывались, что это эра вечного эскалатора,
Черных рубильников и ремонта помещений.

И когда она наступила, испуганные, они выправили осанки,
Стали повторять одно и то же в надежде, что их услышат.
Но пора, сестры, Господь приготовил санки,
Выпал снег и остался лежать на одноэтажных крышах.

На скользкое небо не подняться без фуникулера,
Но осторожными шажками, заглушая сердцебиенье,
Они двигались, держась за нить разговора.
Их видели с вертолета: Марфа шла впереди,
За ней Анастасия — дочь священника.

Не будем говорить, какой там ветер,
Какое расстояние, Прасковья насчитала одну тысячу двести тридцать два,
Из них тридцать два она прожила на свете,
Остальное держала в уме, но растеряла, пока спала.

Уставшие, они съели по кусочку хлеба,
Перекрестили Прасковью, превратившуюся в сугроб.
Спи, лапа, в глазах твоих белое небо
Будет струиться, переворачиваться, не остановиться чтоб.

И заскользили вниз, подпрыгивая на трамплинах,
Ныли полозья, не оставляя следа на льду,
Закрывали глаза и видели
Пульсирующие перья павлина.

В 2003 м году.
Kelly

Американская поэзия: Анита Скотт Коулмен

КОЛОРИСТ

Бог - индеец, он любит яркие краски:
Красный, жёлтый, оранжевый - вот цвета
Неба при закате и при восходе.
Бог - ирландец, он любит зелёный цвет,
Ибо все леса и луга зеленеют весной.
Бог - англосакс, он суров и сдержан:
Вспомни белый снег и прозрачный лёд.
Мчатся облака, и луна белеет,
Глядя неласково на влюблённых.
Так же белы ягнята и хлопок.
Бог - африканец... Ибо ночь черна,
А блестящие звёзды - глаза людей.
Чёрные тучи сулят ураганы,
И прорастающие семена
Буры, коричневы и черны.

(из антологии "Эбеновый ритм")

Перевод А. Сергеева


Anita Scott Coleman

Kelly

Услышать поэзию: Шеймас Хини

Seamus Heaney


St. Kevin and the Blackbird

read by the author




And then there was St Kevin and the blackbird.
The saint is kneeling, arms stretched out, inside
His cell, but the cell is narrow, so

One turned-up palm is out the window, stiff
As a crossbeam, when a blackbird lands
And lays in it and settles down to nest.

Kevin feels the warm eggs, the small breast, the tucked
Neat head and claws and, finding himself linked
Into the network of eternal life,

Is moved to pity: now he must hold his hand
Like a branch out in the sun and rain for weeks
Until the young are hatched and fledged and flown.

*

And since the whole thing’s imagined anyhow,
Imagine being Kevin. Which is he?
Self-forgetful or in agony all the time

From the neck on out down through his hurting forearms?
Are his fingers sleeping? Does he still feel his knees?
Or has the shut-eyed blank of underearth

Crept up through him? Is there distance in his head?
Alone and mirrored clear in love’s deep river,
‘To labour and not to seek reward,’ he prays,

A prayer his body makes entirely
For he has forgotten self, forgotten bird
And on the riverbank forgotten the river’s name.

1996


Шеймас Хини


Святой Кевин и дрозды

Притча о Кевине и птице

Вот вам рассказ про Кевина и птицу.
Святой молился, стоя на коленях,
раскинув руки. В келье было тесно,
и он ладонь просунул за окошко.
Ладонь была тверда как ковш, и птица,
слетев с небес, свила на ней гнездо.

Он чувствует дыханье в грудке птицы,
касанье лапок, теплоту яиц —
движенье вечной жизни… И святой
трепещет, понимая, что отныне
его рука, как ветвь, должна держать
гнездо и в дождь, и в зной, пока птенцы
не оперятся и не улетят.

*
И так как это всё равно лишь притча,
вообразите: Кевин — это вы.
Как вы считаете, он погрузился в транс,
или терпел мучительную боль?
Должно быть, пальцы отнялись? А ноги?
Быть может, вал подземной немоты,
поднявшись, затопил его? Остался ль
в его глазах сознанья огонёк?

Он молится, безмерно одинокий,
в реке любви зеркально отражаясь:
«Дай мне трудиться, не ища награды!»
Всё тело Кевина — теперь молитва,
ведь он забыл себя, забыл и птицу,
на берегу — забыл реки названье.

Перевод Владимира Иванова
supposedly_me

Collapse )
Kelly

Разрешите процитировать...

O look, look in the mirror,
O look in your distress:
Life remains a blessing
Although you cannot bless.


O stand, stand at the window
As the tears scald and start;
You shall love your crooked neighbour
With your crooked heart.


Уистен Хью Оден



____________



Гляди, гляди в отчаянье
В зеркальное стекло:
Да, жизнь благословенье,
Но кто нам дал его?



Стой у окна и, плача,
На улицу гляди:
Уродство в своих ближних
Уродливо люби...

Перевод Антона Нестерова
Kelly

Велимир Хлебников

Когда рога оленя подымаются над зеленью,

Они кажутся засохшее дерево.

Когда сердце Божие* обнажено в словах,

Бают: он безумен.

(II, 95)



___________

* 51. МК, с. 6; печ. по II, 95. В первопечатном тексте 'сердце божие', заменено в Изб., с. 8, на 'сердце н<а>чери'
Н<а>чери - неологизм. Смысл его неясен.


___________

* Рога оленя, образующие священный крест распятия, были явлены святому Губерту, покровителю охотников. Предание гласит, что Губерт был римским военачальником. Однажды, когда он охотился в Страстную пятницу, олень, которого он преследовал, обернулся к нему. Между рогами явился Христос и сказал: "Губерт, доколе ты будешь охотиться на зверей лесных? Пришло время охотится тебе на Меня, ибо я есмь Господь твой Бог, распятый в сей день во имя тебя и всех людей". После этого Губерт крестился и принял веру.

Непосвященному оленьи рога кажутся обыкновенными ветвями, сухими деревяшками. Божественный глагол требует открытых душ, иначе он будет воспринят как речь юродивого. При повторной публикации Хлебников заменил "сердце Божие" на "cердце начери". Сердце Христа начери обнажено в словах Ч это и есть тайНА веЧЕРИ. Хлебниковское наречие - скоропись "Тайной вечери", нареченность Божьим именем. Тайная вечеря и в слове остается обнаженной тайной и сокровенным заветом.

Григорий Амелин, Валентина Мордерер

Письма о русской поэзии

___________

Хлебников не был клиническим сумасшедшим, факт, кстати говоря, вполне проверяемый: в 1919 г., в Харькове, уклоняясь от службы в деникинской Добровольческой армии, поэт прошел психиатрическое обследование у профессора В.Я.Анисимова. Медик составил заключение о его психическом состоянии — оно “ограничивалось врожденным уклонением от среднего уровня, которое, правда, приводило к некоторому внутреннему хаосу, но не лишенному богатого содержания”.

Данила Давыдов

"Хлебников наивный и не-наивный"